Москва Советский писатель 1991 ББК 83 ЗР7 К 64 Составитель В. А. Кондратович Вступительная статья и общая редакция И. А. Дедкова На первом форзаце — редколлегия «Нового мира». Сидят: Б. Г. Закс, А. Г. Дементьев, А. Т. Твардовский, A. И. Кондратович, А. М. Марьямов; стоят: М. Н. Хитрое, B. Я. Лакшин, Е. Я. Дорош, И. И. Виноградов, И. А. Сац. Фото М. Ф. Яковлева. 11 февраля 1970 года. На втором форзаце—кабинет А. Т. Твардовского в «Новом мире». Художник АЛЕКСЕЙ ГАННУШКИН 4603020101—028 К ---------------------------439—90 083(02)—91 © Издательство ISBN 5__265__01501—9 «Советский писатель», 1991 ПОДДЕРЖАНИЕ КОСТРА Сходятся к хате моей Больше да больше народу: — Ну, говори поскорей, Что ты слыхал про свободу? Н. А. Некрасов. «Деревенские новости» Хорошо помню, как в конце шестидесятых годов, живя в старом провинциальном городе, услышал от одного своего приятеля — молодого философа из местного педагогического института: «Для меня подписка на «Новый мир» как партий ный взнос... Не существующая, но партия...» Для заносчивого скептицизма образца 1990 года подобные воспоминания-припоминания из застойных лет — сентимен тальный и, главное, скучный вздор, убогие игры раз и навсегда разлинеенного воображения: какие-то «взносы», мнимые «пар тии», вечные упования и непересыхающие надежды,— бес смысленное копошение в наглухо закрытой коробке тоталитар ного государства. Но кто сегодня знает истинную меру той, ушедшей жизни? Тому упрямому копошению живых? Кто это, помыслив себя божьим судом и карающей десницей, честит всех подряд — поколение за поколением: изолгались, исподличались, израбо лепствовались!.. И вдомек ли бесстрашным обличителям, что, обличительствуя, славят они тем самым беспредельную силу тоталитаризма, явно завышая его унифицирующие возмож ности и принижая одновременно человеческое самостояние и ослушность? Не бесплодное «копошение» малых сих разглядит позади какой-нибудь грядущий судия времен и человеческой доли, а духовное и нравственное сопротивление, непрерывную работу освобождения, чему будут и есть свидетельства. Итак, вы лгали, подличали, угождали... Или еще говорят так: «мы» лгали, подличали и т. д., то ли в самом деле винясь, то ли с облегчением подверстывая себя к якобы великому сонму лгавших и тем — оправдываясь и как бы очищаясь... Книга Алексея Кондратовича о многом напомнит и многое объяснит. Она взрывает это фальшивое «мы» и обвиняющее «вы», давая (возвращая?) ощущение исторической конкрет ности, которая — всегда! — противостоит новым и новейшим з упрощениям, новым и старым абстракциям как живая, слож ность и правда. Говорят, что люди устали от поучений и готовых выводов. И хотят разбираться во всем самостоятельно. Поэтому они ценят документы, первичную фиксацию событий, исходный, неопровержимый материал. Хорошо, один из документов 60-х годов перед вами. Доку мент обширный, многолюдный, с интригой, с разговорами, гудящий человеческими голосами, как роман. Может быть, луч ший из возможных документов — дневник, поденная запись, хроника остановленных — счастливых, несчастных и еще нё- известно каких (в будущем откроется) — мгновений. Суетных, позорных, высоких, провидческих? Алексей Иванович Кондратович, начиная дневник, знал, что он будет записывать и почему. С мая 1967 года он приучал себя к дневнику, «как к физзарядке». Он не собирался ни изощрять перо, ни исповедоваться. Он писал не о себе, единственном и неповторимом. Он хотел свидетельствовать и свидетельствовал о событии, участником и свидетелем которого был. Собы тием становилось само существование журнала «Новый мир». Событием становился выход — с непременной задержкой — каждой очередной его книжки. Над журналом, как принято говорить, сгущались тучи. Было похоже, что пошел отсчет его последних лет и месяцев. Досадуя, что прежние записи разрозненны и нерегулярны, Кондратович, словно расслышав тот отсчет, записывает теперь ежевечерне все, что «творилось днем». В центре, как прежних, так и нынешних, регулярных, записей — Твардовский. И вместе с ним неотрывное — журнал, дело журнала, его люди, его авторы и друзья и, разумеется, его враги. А враги были нешуточные, коварные, даже неистовые, преуспевшие в хамелеонстве и лицедействе,— выпускники сталинской охранительной школы, распорядители жизни с верхних этажей политической и литературной власти. И их — не обойти, не вымарать, им тоже — время и место, их собствен ное, захваченное место в каком-то параллельном, уже отстаю щем, сбрасывающем скорость времени, но какова отработан ная хватка, каково невыдохшееся усердие — не пустить, за цепить, сбросить... Младшие цензоры, старшие цензоры, начальники цензоров (правильно: «главлитовцы», правиль но: редакторы Главлита, но зачем туман?), и еще, и сверх еще: инструкторы, консультанты, замзавы, завы одни, завы другие, помощники, подпомощники и сами, сами секретари, секрета ри,— целый щедринский, гоголевский мир! Но — никаких преувеличений, никакой литературности, он — всего лишь хроникер, записыватель, донести бы до дому, до бумаги звон и раскат тех речей... Подумать только — госу дарственная махина, великая держава, шестая часть суши, 4 процентрализованная, проштемпелеванная, зажатая в кулаке, и где-то в московском переулке строптивый, ускользающий журнальчик, какие-то возомнившие о себе щелкоперы, укрыв шиеся за широкой спиной большого народного поэта... И с ними же, рядом, все отчетливее, все нестерпимее фигура этого странного, упрямого лагерника, тоже много о себе думаю щего,— придет час, скажем прямее: «литературного власов ца»... Итак, дневник должен был вместить жизнь журнала — так., как она видна заместителю главного редактора, а им Кондратович был девять лет: 1961—1970 годы. Но возможное ожидание, что нам откроется редакционный быт и все, кто де лал журнал, пройдут перед глазами, окажется напрасным. Лишь малая толика редакционной жизни войдет в дневник. Более всего — тучи-то в самом деле сгущались! — в нем отра зится борьба журнала за сохранение избранного направления, а это значит — за своих авторов, и, наконец, просто борьба за выживание. За выживание — наперекор всем сужающимся обстоятельствам, за выживание — до определенного предела, за каким уже было бы что-то другое, постыдное, невозможное, а не «Новый мир» Александра Твардовского. Один из ведущих сотрудников и публицистов «Нового мира» 60-х годов Юрий Буртин считает, что после 1964 года направление журнала объективно приобрело оппозиционный характер. Для нашего, хорошо воспитанного советского слуха все слова, производные от слова «оппозиция», по сей день звучат как-то пугающе. Но, пугаясь оппозиционности, иногда не хотят сознавать: чему именно — оппозиция, противостояние и сопротивление? Чтобы наращивать осуждение «Нового мира» и восстанавливать против него «общественное мнение», доста точно было со все большей настойчивостью повторять, что линия журнала расходится с линией партии, а так как линия партии всегда правильна, то... Линия журнала была не то что неправильна, а хуже — неверна, разрушительна, очернительна, недопустима,— нет слов!.. По Буртину, «Новый мир» самим ходом вещей был вынуж ден стать органом демократической и социалистической оп позиции. Та партийность, которую исповедовали Твардовский и его сотрудники после решений XX и XXII съездов партии, со временем оказалась, как пишет Буртин, «решительно не ко двору: верность ей отзывалась неповиновением и про тестом». Но Буртин писал о «Новом мире», как выразителе «демокра тической тенденции в социализме», в 1987 году, когда кое-что в пути-развитии нашего государства стало возможным назы вать своими именами и общество наконец как бы протерло свои глаза. Автор дневника — внутри своего времени. До перестройки 5 и ее свобод дожить ему не суждено. Еще бы год, чтобы... Чтобы — что? Удостовериться, что был прав, и его товарищи были правы, и журнал — прав? Наверное, не только в том была бы радость. Может, больше радости явилось от сознания ненапрасности, оттого, что непро ницаемая тьма эпереди все-таки расступилась... Люди ревнивы в своих воспоминаниях о каких-то об щих, дорогих их сердцу временах, лицах, событиях. Кто за помнил одно, кто другое, кто точнее, кто приблизительнее, кто понял больше, кто меньше... Дневник — лучшее из воспоми наний: слово отделяют от события, разговора, жеста не годы, не десятилетия, а часы и даже минуты. В записи еще бьется живой нерв пережитого, еще слышны голоса и не стерлось выражение глаз. Будущее остается будущим и не вмешивается. Даже неясно, будет ли оно и примется ли протирать своей чистой, влажной тряпкой старые вещи, расставляя их в преж нем, но современном порядке... Разумеется, сгоряча можно обидеть, обидеться, разозлиться, кого-то не понять, что-то не разгадать, не оценить, но как хроникерствовать, безличество- вать, как отрешиться от своей роли в этой неновой россий ской журнальной драме? Как научиться хваленой нечелове ческой «взвешенности», столь обожаемой и возносимой режис- серами-постановщиками? А ведь роль выпала под стать всей жутковатой неновости разыгрываемой пьесы и ее режиссуры, роль неблагодарная, тягостная, но неизбежная и необходимая: кто-то должен был сноситься с властью, с ее инстанциями, стоящими на страже... Кто-то должен был выяснять отноше ния с как бы отсутствующей, но явно и сильно присутствую щей цензурой, выслушивать настоятельные советы, поучения и разносы в кабинетах на Старой площади, где партийные идеологи разных рангов готовы были на свет рассматривать верстку очередных книжек журнала... Кто-то должен был огрызаться, защищаться, ругаться, вести дипломатическую игру, отступать и снова настаивать на своем, и все ради од ного ^— разрешения печатать эту статью, эту повесть, этот роман, этот номер «Нового мира»... Ради разрешения, ради подписания в печать... Быть бы объективным, справедливым, войти в положение тех, войти в положение этих,— живые же люди, на службе, на них нажимали, с них требовали, должны же они были соответствовать... И главное, главное: могли ли они выломить ся, выпасть из, системы, если система столь строга? В 1971—1975 годах Кондратович, перечитав «новомирский дневник», решил кое-что в нем объяснить. Многое уже уходило в тень, становилось невнятным, некоторые некогда веские? имена уже не значили ничего. Так в дневник вошли воспо минания (выделенные скобками и шрифтом), ничуть не нару шив его основной драматический сюжет. Авторский голос из 6 середины 70-х годов принадлежал тому же сюжету, казалось исчерпанному (Твардовский умер, Солженицына выслали, из «Нового мира» вынули идею и душу), но по-прежнему острому и волнующему. Оглядывая старые записи с расстояния в несколько лет, Кондратович писал: «Мой дневник я расцени ваю только как документ. Не оправдательный. Оправдываться не в чем. Обвинительный...» Обвинительный документ — это понятно. Здесь ответ на возможные сетования, что мало объективности, и автор не входит в чье-то положение. Как и почему стал дневник таким документом, мы еще увидим, как убедимся и в том, что со временем заключенное в нем обвинение приобрело новую силу — силу горького, позднего торжества. Но при чем тут оправдания? Перед кем? За что? За то, что не написали, не организовали какие-то бумаги — письма, заявления, протесты — на самый верх, самому верху, чтобы спасти «Новый мир»? За то, что не все возможное сделали, хотя кто возьмется указать такие реальные возможности? Оказалось, писал Кондратович, «Солженицын как раз на нас возлагает вину: мы не сопротивлялись, не протестовали, кон чились, стоя на коленях». Вот почему возникает сама мысль о каком-то оправдании. Можно ли не считаться с мнением Солженицына, высказан ным в его книге «Бодался теленок с дубом»? Можно ли, если в середине семидесятых нет в литературе голоса авторитетнее, хотя и доносится он из-за океана? Кондратович был вправе сказать себе: ничего, когда-нибудь и мои записки будут изданы, и люди нас оправдают. Они разберутся, сопротивлялись ли мы и стояли ли мы на коленях? Но он не прибег к этому утешению. Ему другое представ лялось самым важным: его дневник — документ обвинитель ный. И не в том суть, что он обвинял каких-то конкретных людей и с ними, конкретными, сводил счеты, помечая их имена для истории меткой «догматиков», «перестраховщиков», «трусли вых прислужников власти». Было в какой-то мере и это, что естественно, когда жгут обида и возмущение, ко объективно обвинением становилась вся воспроизводимая картина лите ратурной и политической жизни. Это был вид на московский государственный пейзаж эпохи Брежнева из редакционного окна «Нового мира». Это были переживания и самоощущение человека, обре ченного до конца своих дней на созерцание этого пейзажа. После августа 1968 года, когда советские войска вошли в Прагу, после сего знаменательного акта в лучших традициях Российской империи, эта обреченность въелась в плоть и кровь: ничего впереди не светило. 7